Х. Вайнрих
ЛИНГВИСТИКА ЛЖИ
«MAGNA QUAESTIO EST DE MENDACIO.
Ложь существует на свете. Она в нас и вокруг нас. Нельзя закрывать на это глаза. «Всякий человек ложь», — говорится в псалме 115 (ст. 2). Мы могли бы перевести это так: человек есть существо, способное лгать. Это определение так же верно, как и те, которые называют человека существом, умеющим думать, говорить и смеяться. Возможно, такое определение говорит о неуважительном отношении к людям, но оно неопровержимо. Мольеровский мизантроп, руководствуясь им, получает право ненавидеть весь человеческий род.
Лингвистика не может уничтожить ложь и не может помешать тому, чтобы «знамена лжи» (Гёте) развертывались столь часто. Правда, люди лгут — по большей части — с помощью языка: они говорят неправду, их речь двусмысленна. Но весьма сомнительно, чтобы язык помогал им лгать. Если он это делает, то лингвистика не сможет уклониться от «великой проблемы лжи» (Августин). Но если язык не помогает лжи или даже оказывает ей сопротивление, лингвистика все же может описать, что происходит в языке, когда истина превращается в ложь. Ложь всегда относится к лингвистике.
Августин, впервые сделавший ложь предметом философских и теологических размышлений, увидел также и лингвистический аспект лжи. Он напоминает о том, что язык дан людям не для того, чтобы друг друга обманывать, а для того, чтобы сообщать друг другу свои мысли. Таким образом, тот, кто использует язык для обмана, злоупотребляет им, совершает грех [1]. Фома Аквинский и Бонавентура развивают эти идеи: слова языка суть знаки разума, противно природе языка и рассудку заставлять их служить лжи [2]. Язык должен делать мысли очевидными, а не скрывать их. Знаковая функция языка оказывается в опасности. Это самая простая функция языка, но именно поэтому и самая основная. Ложь — ее извращение.
Однако люди устроены так, что языковые знаки используются ими во имя добра и в то же время во имя зла. Так говорят моралисты. Гекзаметр Дионисия Катона гласит: «Sermo hominum mores et celat et indicat idem» («Людские нравы речь одновременно и скрывает, и обнаруживает»). Скептическое изречение породило целую школу. Вольтер пишет диалог «Каплун и пулярда» и вкладывает в уста своим крылатым ораторам суровый приговор людям: «Они пользуются мыслью, чтобы обосновать свои несправедливости, а словами — для того, чтобы скрывать свои мысли». Тот, кто не верит каплуну, может быть, больше поверит политику Талейрану. Ему приписывают высказывание, которое он якобы обронил в беседе с испанским посланником Искьердо в 1807 году. Оно гласит: «Речь дана человеку для того, чтобы скрывать свои мысли». Это стало крылатым изречением. Оно приписывается также Фуше или Меттерниху. Его смысл: если даже не все люди скрывают с помощью языка свои мысли, то у политиков и дипломатов ложь связана с профессией. Она превращается в искусство. Герман Кестен разворачивает эту мысль, как веер: «Есть целые профессии, которые сразу перенимаются народами; они заставляют лгать своих представителей, например теологов, политиков, проституток, дипломатов, поэтов, журналистов, адвокатов, художников, актеров, фальшивомонетчиков, биржевых маклеров, фабрикантов продовольствия, судей, врачей, жиголо, генералов, поваров, виноторговцев». И это говорит поэт?
Теперь снова становятся все громче голоса, приписывающие языку соучастие в том, что люди злоупотребляют им для лжи. В «Генрихе V» (акт V, сцена 2) Шекспира есть высказывание (написанное по-французски): «О bon Dieu! Les langues des hommes sont pleines de tromperies!» («О боже мой! Людские языки полны обманов!»)*. Может быть, даже в одном языке их больше, в других меньше. В «Годах учения Вильгельма Мейстера» Гёте (V, 16) труппа обсуждает все «за» и «против» французского театра. Кто-то замечает, что Аврелия покидает кружок во время беседы на эту тему. После вынужденного объяснения становится известной причина ее ухода: она ненавидит французский язык, и виновато в этом вероломство ее друга. А именно: пока он был к ней привязан, то писал свои письма на немецком, «и на каком сердечном, правдивом, могучем немецком языке!». А когда он отказался от своей любви, то перешел на французский язык, что раньше делал лишь в шутку. Аврелия сразу же поняла это изменение. «Для недомолвок, двусмысленностей, лжи — это превосходный язык! Вероломный язык! (…) Французский язык— поистине светский язык, достойный сделаться всеобщим языком, чтобы все люди научились друг друга искусно обманывать и лгать»[4]*. Таким образом, если Аврелия в своих «прихотях» права, то немецкий язык тяготеет к языку правды, а французский — к языку лжи.
Подобные высказывания — всего лишь анекдоты, а Шекспир в Гёте ничего другого и не подразумевали. Но ведь может быть и так, что язык вообще, как однажды заметил Людвиг Витгенштейн, есть не облачение, а маскировка мышления[5]. С таким сомнением можно встретиться часто. Много лет тому назад ученые всех специальностей объединили свои усилия в коллективном исследовании феномена лжи, и языковед Фридрих Кайнц тоже внес вклад в изучение явления лжи в языке[6] . Следуя за Августином, Кайнц сначала устанавливает, что всякая ложь представлена языковым выражением и, следовательно, относится к обширной сфере языка. Он тщательно изучает языковой материал в поисках образцов лжи и находит их так много, что читатель должен прийти в ужас. О языке говорят, что он думает и творит за нас, а, по мнению Фридриха Кайнца, можно сказать, что язык еще и лжет за нас. Кайнц использует меткое выражение — «совращение языком» («Sprachverführung»). Оно означает, что наше мышление развивается по тому же пути, что и язык, и, следовательно, языковая ложь принуждает ко лжи и наше мышление. Но языковая ложь, если понимать вещи буквально, — это большинство таких риторических фигур, как эвфемизмы, гиперболы, эллипсис, двусмысленности, виды и формулы вежливости, эмфаза, ирония, слова-табу, антропоморфизмы и т. д. Для истины в языке остается только узенькая улочка. Это, как можно предположить, простое повествовательное предложение, так любимое логикой.
Бедная теория критики языка, она готова ощипывать языковое растение до тех пор, пока от него не останется жалкий стебель! Августин оказался более искусным языковедом, поскольку уже занимался этим вопросом. В своем трактате «Против лжи» (гл. 24) Августин сталкивается с трудностью оправдания скверного обмана Исаака Иаковом, добившимся права первородства нечестным путем (Кн. Бытия, 27), и его согласования со своим абсолютным осуждением лжи. Его решение таково: non est mendacium, sed mysterium*. Библейское откровение является тайной, поскольку оно должно быть понято аллегорически. Иаков накрыл руку козлиной шкурой не для того, чтобы обмануть своего отца, а чтобы символизировать собой ожидаемого Спасителя, который возьмет на себя чужие грехи. Библейские аллегории и символы — не ложь. Если бы кто-нибудь захотел назвать это ложью, он был бы вынужден принять за ложь и все прочие формы образной речи — все тропы, переносные выражения и метафоры.И это было бы чистейшей бессмыслицей: quod absit omnino**.
Таким образом, продолжает Августин, нельзя обойтись определением, по которому ложь — это сказать не то, что знаешь или думаешь. С помощью такого определения нельзя отличить пагубную ложь от шуточных форм (ioci) культурной речи, поэтому последние рассматриваются как аллегории и называются «иносказаниями» («Andersreden»). Однако нравственное сознание дает нам иные сведения. Ложь появляется там, где иносказание сопровождается сознательным намерением обмануть. Отсюда Августин выводил свое знаменитое определение лжи: mendacium est enuntiatio cum voluntate falsum enuntiandi. Схоластика присвоила себе это определение и оставила его в наследство европейской философии. В философии морали (Moralphilosophie) обсуждаются теперь только пограничные вопросы определения лжи. Позволительна ли вынужденная ложь? Существует ли «благочестивый обман»? Оправдывает ли цель средства? Речь идет о том, можно ли (злостное) намерение обмануть, которое со времен Августина присуще лжи, оправдать неким добрым умыслом, который, вероятно, связан с ложью. Это могут решить только философы-моралисты; лингвисты не имеют здесь права голоса.
Однако возникает вопрос, есть ли у лингвистов вообще право голоса в связи с magna quaestio лжи после появления дефиниции Августина. Похоже, что ложь уклоняется от компетенции лингвистов. Ибо для того, чтобы узнать, является ли высказывание истинным или ложным, необходимо проверить действительное положение вещей. А существовало ли намерение обмануть или нет, решается в душе и вообще-то подлежит рассмотрению только в психологии. Понятно, что лингвисты не усмотрели в августиновском определении лжи прямого приглашения заниматься этим феноменом.
С точки зрения стороннего наблюдателя, понятие лжи не встречается в грамматиках и других книгах по языкознанию.
В данных размышлениях делается попытка очертить понятие лжи как темы лингвистических исследований, а также найти во лжи, сколь бы одиозной она ни была, положительную сторону: ведь ложь дает о языке такую информацию, какую нельзя получить из других источников. Например, о том, умеет ли язык скрывать мысли и как это происходит. Здесь, конечно, необходимо освежить в памяти некоторые основные лингвистические факты. Оставим на короткое время феномен лжи, чтобы позже встретиться с ним во всеоружии.